5 марта исполнилось 60 лет со дня смерти Сергея Прокофьева. В 1994 году у меня вышла в эфир передача "Мой папа – гений". Моими собеседниками были Олег Сергеевич Прокофьев и Дмитрий Владимирович Набоков. Олег Сергеевич Прокофьев родился в Париже в 1928 году в семье композитора и певицы. С 1936 по 1971 год жил в Москве, а с 71-го до своей кончины (1998) – в Англии. Олег Прокофьев – художник и поэт. Наш разговор начался с вопроса, когда Олег Сергеевич понял, что отец у него не совсем такой, как у других.
– Довольно поздно, потому что в моем детском представлении, ну, был отец – строгий, хотя в то же время мог быть и внимательный, и добрый, но ужасно занятой. Если он работает, значит нельзя шуметь. Когда мы играли с братом, нас предупреждали: не шумите; а уж если его оторвешь от работы, то берегись – Божья кара, ну, прозаически, придет и нас отшлепает. Между прочим, когда мне было семь лет, и меня спрашивали, чем он занимается, я говорил: "Папа нотки пишет". Но первые подозрения, что, мол, что-то не то, у меня появились, когда мне было лет девять. Уже в Москве я играл во дворе с другими мальчишками, и они дразнили меня: "А что твой папа делает, сын к о н п о н з и т о р а? И вот это "коНпоНзитора" как-то задевало. И только когда уже в 1938 году вышел фильм "Александр Невский", к которому он музыку написал, то вдруг в отношении мальчишек ко мне появился какой-то оттенок уважения.
– Отец говорил с вами о музыке? Учил вас играть или читать ноты?
– Вначале и меня и моего старшего брата учили музыке – играть на рояле. Но мы... мы оба отлынивали от этого, нам как-то неохота было этим заниматься. В общем, ему скоро надоело нас заставлять: в конце концов он-то научился музыке по своей воле, так, слушая, как его мать играет.
– Вам нравилась в детстве музыка отца?
– Скорее, я к ней привык. Ну, вот, если спросить мальчика: "Тебе нравится дом, в котором ты живешь?" Ну конечно, он скажет: "Нравится". Все с этим домом связано, свое пространство, свои игрушки. И музыка была частью дома. До такой степени я к этому привык, что впоследствии, когда стал интересоваться вообще музыкой, то как-то все делилось на музыку отца и остальную.
– Вы любили тех же композиторов, ту же музыку, что и отец?
– Вы знаете, да. Единственным современным композитором, которого он действительно ценил, был Стравинский. И для меня долгое время Стравинский тоже был один из любимых современных композиторов. А вот если взять венскую школу — Шенберг, сюрреалисты, то к ним он был совершенно равнодушен. И поэтому, когда я ими заинтересовался, то я преодолевал какое-то сопротивление. А вот Вагнер — это я уже самовольно, что ли, из духа противоречия.
– Вам было семь лет, когда вас привезли в 1936 году в Советскую Россию. Это решение обсуждалось в семье? Что вы знали тогда об этом?
– Конечно, с детьми это не обсуждалось. Но, по-моему, даже с моей матерью, когда об этом отец говорил, то она ему сказала: "Сережа, если ты считаешь это нужным, значит, нам надо ехать туда". Но нас это увлекало, конечно, детей. Это был какой-то новый мир, переезд в другую интересную страну. Нас бабушка учила русскому языку...
– А впоследствии вы никогда не упрекали отца в том, что он привез вас в Москву?
– Я думаю, что упрекали уже посмертно. Такая была жизнь, что было не до упреков, конечно. Этот вопрос все равно не подвергался обсуждению.
– В сорок восьмом году Жданов подверг Сергея Прокофьева жестокой критике. Вы испугались за отца, за себя?
– Вы знаете, я лично в сорок восьмом году не испугался. Наверное, я просто не мог себе представить, и это даже после ареста моей матери, я не мог себе представить, что со мной может такое случиться. Что касается отца, конечно, я видел, как было ему трудно и тяжело. Я как бы понимал, что он под огнем. Ну, а я вроде нет. В школе все шло по-прежнему, меня не трогали. Я вспоминаю один случай. Первого мая 1948 года. Демонстрация. Я со школой пошел на демонстрацию. Знаете, как водилось: сперва много часов ходишь по улицам Москвы. Я встретился совершенно случайно с сыном композитора Шебалина, который был тогда ректором консерватории и тоже был под ударом этого постановления. И вот мы с Колей Шебалиным, старшим сыном, страшно обрадовались друг другу, как два человека, которые понимают, что произошло, и мы так горячо обсуждали, ну, так сказать, человеческую подлость, предательство, несправедливость всего этого дела. А кругом праздник, Первое мая, яркий солнечный день.
– Ваша мать была арестована и осуждена в сорок восьмом году. Недоброжелатели Прокофьева утверждают, что он и пальцем не
пошевелил, чтобы облегчить ее участь. Вы говорили с отцом об этом?
– Начнем с того, что отец мой ничего не мог бы сделать все равно, понимаете? Я с ним лично об этом не говорил тогда. С меня было достаточно, что мы с братом пришли к нему и выложили эту страшную новость. В ту пору он уже с нами не жил, он жил отдельно. И вот мы к нему пришли и сообщили: "Маму арестовали". Это спустя неделю после постановления по музыке. Он, наверное, боялся. И не зря. Он чувствовал, что его тоже могут арестовать. Понимаете, мне кажется, что просто его нельзя винить в том, что он ничего не мог сделать.
– У вас есть чувство локтя с детьми других гениев? Вы хоть иногда видите в Максиме Шостаковиче своего близнеца?
– В какой-то степени да. Мы оба как бы пережили очень схожие обстоятельства. И отношения к отцу – знаменитому, оригинальному и так далее, и вот мы, так сказать, забытые отпрыски.
– Олег Сергеевич, вам не в тягость всю жизнь быть сыном, нести бремя фамилии и отчества?
– В какой-то степени да, хотя я уже к этому привык. Но, видите ли, я сам работаю в искусстве. Правда, я выбрал то, чем отец не занимался: живопись, скульптуру. Очень часто даже здесь, на Западе, меня так и рассматривают: как сына композитора, сына знаменитости. Недавно у меня была выставка, по поводу которой один критик написал примерно следующее: что вот, мол, он вырос в семье музыканта, но ему есть самому что сказать, свое, оригинальное. Это почти извинительно как-то звучит. Но я хочу вам сказать еще такой интересный момент. Когда несколько лет назад мне исполнилось ровно столько, сколько было отцу, когда он умер, то я вдруг испытал странное облегчение: как бы иго отцовского гения, эта ноша, которую я всю жизнь ношу, как-то с меня спала. Я вдруг стал старше моего отца.
– Довольно поздно, потому что в моем детском представлении, ну, был отец – строгий, хотя в то же время мог быть и внимательный, и добрый, но ужасно занятой. Если он работает, значит нельзя шуметь. Когда мы играли с братом, нас предупреждали: не шумите; а уж если его оторвешь от работы, то берегись – Божья кара, ну, прозаически, придет и нас отшлепает. Между прочим, когда мне было семь лет, и меня спрашивали, чем он занимается, я говорил: "Папа нотки пишет". Но первые подозрения, что, мол, что-то не то, у меня появились, когда мне было лет девять. Уже в Москве я играл во дворе с другими мальчишками, и они дразнили меня: "А что твой папа делает, сын к о н п о н з и т о р а? И вот это "коНпоНзитора" как-то задевало. И только когда уже в 1938 году вышел фильм "Александр Невский", к которому он музыку написал, то вдруг в отношении мальчишек ко мне появился какой-то оттенок уважения.
– Отец говорил с вами о музыке? Учил вас играть или читать ноты?
– Вначале и меня и моего старшего брата учили музыке – играть на рояле. Но мы... мы оба отлынивали от этого, нам как-то неохота было этим заниматься. В общем, ему скоро надоело нас заставлять: в конце концов он-то научился музыке по своей воле, так, слушая, как его мать играет.
– Вам нравилась в детстве музыка отца?
– Скорее, я к ней привык. Ну, вот, если спросить мальчика: "Тебе нравится дом, в котором ты живешь?" Ну конечно, он скажет: "Нравится". Все с этим домом связано, свое пространство, свои игрушки. И музыка была частью дома. До такой степени я к этому привык, что впоследствии, когда стал интересоваться вообще музыкой, то как-то все делилось на музыку отца и остальную.
– Вы любили тех же композиторов, ту же музыку, что и отец?
– Вы знаете, да. Единственным современным композитором, которого он действительно ценил, был Стравинский. И для меня долгое время Стравинский тоже был один из любимых современных композиторов. А вот если взять венскую школу — Шенберг, сюрреалисты, то к ним он был совершенно равнодушен. И поэтому, когда я ими заинтересовался, то я преодолевал какое-то сопротивление. А вот Вагнер — это я уже самовольно, что ли, из духа противоречия.
– Вам было семь лет, когда вас привезли в 1936 году в Советскую Россию. Это решение обсуждалось в семье? Что вы знали тогда об этом?
– Конечно, с детьми это не обсуждалось. Но, по-моему, даже с моей матерью, когда об этом отец говорил, то она ему сказала: "Сережа, если ты считаешь это нужным, значит, нам надо ехать туда". Но нас это увлекало, конечно, детей. Это был какой-то новый мир, переезд в другую интересную страну. Нас бабушка учила русскому языку...
– А впоследствии вы никогда не упрекали отца в том, что он привез вас в Москву?
– Я думаю, что упрекали уже посмертно. Такая была жизнь, что было не до упреков, конечно. Этот вопрос все равно не подвергался обсуждению.
– В сорок восьмом году Жданов подверг Сергея Прокофьева жестокой критике. Вы испугались за отца, за себя?
– Вы знаете, я лично в сорок восьмом году не испугался. Наверное, я просто не мог себе представить, и это даже после ареста моей матери, я не мог себе представить, что со мной может такое случиться. Что касается отца, конечно, я видел, как было ему трудно и тяжело. Я как бы понимал, что он под огнем. Ну, а я вроде нет. В школе все шло по-прежнему, меня не трогали. Я вспоминаю один случай. Первого мая 1948 года. Демонстрация. Я со школой пошел на демонстрацию. Знаете, как водилось: сперва много часов ходишь по улицам Москвы. Я встретился совершенно случайно с сыном композитора Шебалина, который был тогда ректором консерватории и тоже был под ударом этого постановления. И вот мы с Колей Шебалиным, старшим сыном, страшно обрадовались друг другу, как два человека, которые понимают, что произошло, и мы так горячо обсуждали, ну, так сказать, человеческую подлость, предательство, несправедливость всего этого дела. А кругом праздник, Первое мая, яркий солнечный день.
– Ваша мать была арестована и осуждена в сорок восьмом году. Недоброжелатели Прокофьева утверждают, что он и пальцем не
пошевелил, чтобы облегчить ее участь. Вы говорили с отцом об этом?
– Начнем с того, что отец мой ничего не мог бы сделать все равно, понимаете? Я с ним лично об этом не говорил тогда. С меня было достаточно, что мы с братом пришли к нему и выложили эту страшную новость. В ту пору он уже с нами не жил, он жил отдельно. И вот мы к нему пришли и сообщили: "Маму арестовали". Это спустя неделю после постановления по музыке. Он, наверное, боялся. И не зря. Он чувствовал, что его тоже могут арестовать. Понимаете, мне кажется, что просто его нельзя винить в том, что он ничего не мог сделать.
– У вас есть чувство локтя с детьми других гениев? Вы хоть иногда видите в Максиме Шостаковиче своего близнеца?
– В какой-то степени да. Мы оба как бы пережили очень схожие обстоятельства. И отношения к отцу – знаменитому, оригинальному и так далее, и вот мы, так сказать, забытые отпрыски.
– Олег Сергеевич, вам не в тягость всю жизнь быть сыном, нести бремя фамилии и отчества?
– В какой-то степени да, хотя я уже к этому привык. Но, видите ли, я сам работаю в искусстве. Правда, я выбрал то, чем отец не занимался: живопись, скульптуру. Очень часто даже здесь, на Западе, меня так и рассматривают: как сына композитора, сына знаменитости. Недавно у меня была выставка, по поводу которой один критик написал примерно следующее: что вот, мол, он вырос в семье музыканта, но ему есть самому что сказать, свое, оригинальное. Это почти извинительно как-то звучит. Но я хочу вам сказать еще такой интересный момент. Когда несколько лет назад мне исполнилось ровно столько, сколько было отцу, когда он умер, то я вдруг испытал странное облегчение: как бы иго отцовского гения, эта ноша, которую я всю жизнь ношу, как-то с меня спала. Я вдруг стал старше моего отца.