С бессарабским акцентом: Кишинев-Ленинград-Рига-Триест

Овощной магазин № 51 в Кишиневе, 1984 год

Беседа с журналистом Иваном Пауковым. Родом он из Кишинёва, учился в Ленинграде, сотрудничает с прессой Латвии, а живёт в Триесте (Италия).

Иван, вы родились в Кишиневе, выросли в Кишиневе, ходили в школу — это ваш родной город, ваша малая родина. На какой языковой почве вы выросли, из какого языкового сора?

— Сор был очень разноцветный, красивые осколки — это был живой сор, из него все время что-то прорастало. Маленькое уточнение: Бессарабия, в частности Кишинев, в классической имперской традиции всегда входили в зону, где говорили дурным русским языком. Это верно, но верно лишь формально.

Русский язык в бессарабских условиях во все времена, с 1812 года, когда империя аннексировала междуречье Днестра, Прута и Дуная, был желанный язык. Это был язык, на котором люди хотели говорить. Как они на нем говорили? Получалось, как получалось. Там проживало огромное количество очень разных народов, и не было конвенционального языка, принятого как «lingua franca». Термин "русификация", который экстраполируют на Бессарабию, довольно условен, потому что там борьбы не происходило. Большая империя предъявила язык, который всех устроил. В течение двух десятилетий в Королевстве Румыния между двумя мировыми войнами случались эксцессы. Было так, что на любом языке, кроме новоявленного государственного румынского, в публичном пространстве было запрещено говорить. За 20 лет пребывания под румынской короной бессарабцев умудрились стимулировать в их желании знать и говорить по-русски значительно больше, чем за два века под короной российской.

За 20 лет пребывания под румынской короной бессарабцев умудрились стимулировать в их желании говорить по-русски значительно больше, чем за два века под короной российской

Я очень хорошо помню пожилых людей, которые говорили на шести-пяти языках, родной, конечно, был идиш, хороший французский, хороший английский. У меня была учительница в школе, она преподавала английский, французский, если надо, преподавала румынский. По-русски она говорила чудовищно, но она очень хотела на нем говорить. Ей было неудобно, что язык предмета она знает несколько лучше, чем язык, на котором вменялось преподавать, ибо школа была русскоязычная. Да, конечно, была публика, которая говорила на суржике. Это было в основном украинское население, которое и по другую сторону украинской границы говорило на том же самом суржике. Было понятие "славянин". Можно было прочесть в газете: "Молодая дама, славянка, желает познакомиться. Национальность безразлична". Я сидел за партой с армянами, с сербами, конечно, была масса смешанных семей, румынско-цыганских, еврейско-украинских. Я не говорю о юге, я не говорю о Гагаузии, которая сейчас очень держится за русский язык, хотя они говорят на странном русском языке, но они его любят, он им нравится. Весь юг был заселен немцами, они говорили по-немецки, но, естественно, им нужен был русский, поскольку это был язык администрации. В этот период в Бессарабии оказалось довольно много ашкенази, которые попадали туда из северных областей Российской империи, некоторые мигрировали из Австро-Венгерской, кто-то попадал из румынских княжеств. Кишинев, как город полуеврейский, не существовал на момент аннексии Бессарабии, он стал таковым в течение XIX века.

Вы говорите сейчас о том, что дал имперский язык, русский язык, этой языковой периферии, Бессарабии. А может ли что-то периферия дать имперскому языку?

— Довид Кнут, которого считают поэтом русской эмиграции, эмигрантским русским поэтом, формально ни дня не жил в России, он не спасся от Октябрьской революции, октябрьского переворота или гражданской войны, что, собственно, сделали те, кого мы знаем, как ту эмиграция. Нет, Довид Кнут жил в Бессарабии и приехал в Париж в 1920 году румынским подданным. Формально он относится к весьма многочисленной и плохо известной в России обширной восточноевропейской эмиграции в западную часть континента, в Британию, во Францию, Бельгию. Основные волны имели место в 1926-27 году — это был момент, когда в Польше и Румынии ввели процентную норму, а высшее образование желательно было все-таки получить, поэтому, естественно, еврейская молодежь уезжала. Процентной нормы в Восточной Европе не было только в Чехии. Довид Кнут появился во Франции в 1920 году, публикаций в родном городе у него было довольно мало, это были короткие стихотворения в копеечных расхожих изданиях, амбиции были иные, но и хотелось знать русский язык таким, каким была написана любимая им русская литература. Феномен Кнута заключается в том, что он освоил этот язык фактически в Париже, вращаясь среди русской эмиграции, московской, петербургской. Как мы можем себе представить, социальная дистанция в этой ситуации была значительно упрощена. Приедь он в Петербург, как это сделал, например, Корней Чуковский, наверное, у него ушло бы несколько лет на процарапывание к Олимпу. В Париже все были в одной лодке, все было на расстоянии вытянутой руки.

Феномен Кнута заключается в том, что он освоил русский язык фактически в Париже, вращаясь среди русской эмиграции, московской, петербургской

Я вам должен сказать, что его ближайший круг по общению, с которого он начал — это были очень разные люди, но люди тоже частично из имперской периферии. Может быть не настолько красочной в лингвистическом смысле, как Бессарабия, это был Илья Зданевич, Валентин Парнах из Таганрога. Не суржик, но не идеальный русский язык. Это был плавильный тигель. В общем, на Олимп дорога не была долгой, мы же помним, какое участие принял в нем Владислав Фелицианович Ходасевич. Хотя, конечно, в "Некрополе" мы читаем об их столкновениях по поводу странных с точки зрения Ходасевича слов: "Это же нельзя сказать по-русски". "Почему, в Кишиневе так говорили". "Ну в Кишиневе". В конце концов Ходасевич был сыном виленского поляка и еврейки, он тоже не происходил из того, что считалось тогда языковой метрополией. Вообще "Кишиневские похороны" Довида Кнута немножко выламываются, хотя русская эмигрантская поэзия была очень многоликая. Но я вижу "Кишиневские похороны" не там, я вижу их там, где Пауль Целан, где Бруно Шульц, хотя они писали на иных языках.

Вам было около 20 лет, когда вы уехали из Кишинева учиться в Ленинград. Вы столкнулись с другой, с новой языковой реальностью? Вы упоминали Корнея Чуковского, Чуковский или Михаил Кузмин, он родом из Ярославля, они вспоминают, что, когда они приехали в Петербург, им пришлось просто выучить правильные ударения по словарям, они читали словари. Для вас языковая реальность в Ленинграде отличалась от кишиневской языковой реальности?

Очередь в один из продовольственных магазинов Санкт-Петербурга

— Я немного выламывался из кишиневской языковой реальности. Опять-таки был какой-то набор специфических слов. Так что, если говорить о языке, я думаю, что как раз, попади я в Москву, у меня было бы несколько больше нестыковок, хотя в Москве тогда, наверное, уже говорили как угодно. Как-то мое южное происхождение не читалось. Оно, конечно, читалось в другом: я не ходил на лыжах, я не пил водку, я не знал толка, до сих пор его не знаю, ни в клюкве, ни в морошке — это все для меня непонятные, ужасные какие-то, извините, не политкорректно, дивные вещи, никогда не чувствовал, что мне зачем-то это будет нужно, приятно и полезно. Но, да, в советском Ленинграде были очень странные представления, была локальная терминология, потому что все хлебобулочное, что было белым, называлось "булка", к этому я не мог привыкнуть. Я упорно называл это белым хлебом и где-то в морду за это получил, меня назвали за это «москалем», поскольку белого хлеба не бывает — это у них в Москве белый хлеб, а у нас, если хлеб, то черный. Черный хлеб — это тавтология. В центральных российских губерниях есть третья версия: дайте мне булку хлеба. Большой язык, большая территория.

Иван, у Маяковского есть такая поэма "Пятый Интернационал", он написал ее в 1922 году. Там у него есть строчка, где он называет Латвию и Литву "политическими осколками". Я думаю, это выражение не лишено имперской спеси. При этом в Риге у него была масса поклонников. Едва ли бы он назвал "лингвистическими осколками" русский язык, например, в Латвии, где его любили. Так уж сложилась география вашей жизни: Вы — подданный Латвии. С вашим русским вы в Латвии, в Риге чувствуете себя уютно?

— В Риге с русским себя чувствует уютно каждый. Если еще при этом способен говорить на языке латышском, то комфорт огромен. Что касается русского языка, в Латвии водораздел проходит не по языку семьи, а по тому месту, где было получено образование. То есть мои латышские приятели, учившиеся в Петербурге и Москве, говорили красивым, сочным, образным русским языком. Вполне русскоязычные по своему происхождению люди, получившие образование в Риге, говорили языком правильным, но довольно пресным. "Я вчера лежала с давлением и с ногой", — как однажды сообщила практикантка, пришедшая в мою школу преподавать русский язык. "Извините, дети, я не пришла вчера, я лежала с давлением и с ногой", — для Риги это невозможно. В Риге никто не открывает, никто не выдвигает ящик секретера — это обязательно будет "шуфлядка". Я помню, на первых порах мне мои рижские редакторы говорили: "Видно, что ты не отсюда".

— Уже несколько лет вы живете в Триесте — это ваш дом, у вас там своя квартира. Когда-то Триест был модным городом, я говорю о начале ХХ века. Это был город-перекресток культур, город-перекресток языков, город Джеймса Джойса, Итало Звево, Умберто Сабо, а в XIX веке даже Стендаля, он там работал в консульстве французском. Это были времена, когда Триест входил в состав Австро-Венгерской империи и имперским языком в Триесте тогда был немецкий язык. Как сложилась судьба имперского немецкого языка в Триесте, городе, который входил в состав Австро-Венгерской империи?

Языковая политика Вены — это не была языковая политика Петербурга или Берлина, она была значительно мягче, она уважала локальные языки

— В империю Триест действительно входил, но языковой периферией немецкого скорее не являлся. Гориция являлась, ближайший город, тоже на границе. Гориция или Гёрц по-немецки, Гориция — это по-словенски, находится на границе Словении и Италии. Если мы открываем документацию не только административную, например, но и документацию еврейской общины города — там все по-немецки. В Триесте исторические документы австро-венгерского периода, я не говорю о более ранних периодах, как правило, двуязычные. Языковая политика Вены — это не была языковая политика Петербурга или Берлина, она была значительно мягче, она уважала локальные языки. Но город Триест — дальняя языковая периферия итальянского, хотя она простиралась дальше в Далмацию, затухая, это и последний вздох языка словенского. То есть в этом месте сошлись две языковые периферии, а немецкая оказалась сверху. Да, немецкий язык нужно было знать, ежели вы желали дальше учиться в Вене, но если нет, то можно было говорить по-итальянски. То есть ситуация Итало Звево, в чьей семье говорили по-немецки, поскольку батюшка был ашкенази из континентальной Австрии, не приморской, язык в их семье был немецким. Умберто Сабо, другой итальянский писатель из Триеста, из сефардской семьи, фамилия его звучит не по-немецки, но это другая ситуация. Сабо, кстати, из семьи, где говорили по-итальянски, этот выбор был сделан его предками очень давно, может быть это был и не выбор. В ситуации с Звево это был выбор. Он мог писать по-немецки, но в смысле языка для писания выбор был сделан в пользу итальянского. В Триест немецкий не мог прийти как новоявленная " lingua franca ", как, например, русский пришел в Бессарабию, поскольку эта " lingua franca " уже была, и это был итальянский, триестский диалект, на котором говорили словенцы, живущие там, на котором говорили итальянцы и прочие евреи и армяне. Армян было много, сейчас никого не осталось.

Что произошло с немецким сегодня? Это язык, который почетно знать. Самая яркая наша звезда —Клаудио Магрис, германист по образованию, главное дело его жизни — книга о Дунае, написанная в двух версиях, она не переведена на немецкий, он написал ее по-немецки после того, как написал ее по-итальянски. Это случай билингвизма, но это случай довольно редкий. Случаи билингвизма у словенцев довольно часты. В настоящий момент, наверное, есть какое-то количество словенских писателей, которые в Любляне считаются вполне национальными классиками, но так случилось, что вся их жизнь прошла в Триесте. Не говоря уже о том, что патриарх в смысле долгожительства современной словенской литературы— Борис Пахор, его наиболее известная книга называется "Некрополис", это книга о жизни словенцев в муссолиниевский период в Триесте, где Пахор родился. Он здравствует до сих пор. Он родился в Австро-Венгрии в 1913 году, помнит погром словенского Дома культуры и пожар в начале Первой мировой войны. Я последний раз его видел и слышал в минувшем январе, а в августе мы отпразднуем его 107-летие.

Триест, Италия

Джеймс Джойс написал в Триесте рассказ, который называется "Джакомо Джойс". То есть Джакомо — это Джеймс. Вас волнует то, что вы ходите улицами, по которым когда-то ходил Джакомо Джойс?

— Если мы вернемся снова в Бессарабию, то мало кто прожил там полную жизнь из известных людей. Или родился, или умер, или сколько-то лет провел. В этом смысле Триест для меня в общем совершенно нормальное продолжение того, к чему я привык очень давно. Замечательно, что это литературный город. И замечательно, что авторы были не только италоязычные, словеноязычные, что были англоязычные, были германоязычные, были заезжие. Это нормально, так должно быть.