Анджей Бобковский. Наброски пером (Франция 1940–1944) / Пер. с польск. и прим. Ирины Киселевой. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021
Я чувствовал сейчас только любопытство, безудержное, густое, накапливавшееся, как слюна во рту. Смотреть, впитывать, запоминать. Я первый раз в жизни пишу, делаю заметки. И только это мне интересно. А еще – наслаждаться чудесной свободой, хаосом, в котором ты должен выжить. Слова эти, отчасти парадоксальные, 12 июня 1940 года записывал в своем дневнике молодой и неизвестный инженер, польский эмигрант Анджей Бобковский. Находился он в Париже, в самом центре почти уже рухнувшей державы. Катастрофические события влияют на людей различно: Бобковский стал литератором.
Родился он в 1913 году, можно сказать, уже эмигрантом. Польского государства тогда на картах не существовало, отец Анджея был военным педагогом в Австро-Венгрии. Несколько позже Хенрик Бобковский стал генералом польской армии, участвовал в войне с Советской Россией. Анджей жил и учился в Кракове, где познакомился с будущей женой, художницей-декоратором Барбарой Битус, потом окончил Высшую школу экономики в Варшаве. В 1938 году Анджей получил место в горнорудной компании. В интеллектуальной среде Польши издавна сильна была космополитическая традиция: свободомыслящие поляки привыкли к изгнанию, научились трудному счастью быть гражданами мира. Бобковский критически относился к традиционному патриотизму: Бедная Польша – как великолепная картина, покрытая бесконечным количеством слоев краски. Краски с причудливым составом, где Богородица смешивается с бигосом и борщом с ушками, Мицкевичем и игрой в бридж, католицизмом – оплотом христианства и византийским анархизмом, а также безусловным долгом умереть за родину не только тогда, когда нужно, но прежде всего, когда не нужно (12 января 1943). Молодые Бобковские поспешно покинули родину в марте 1939 года, судя по "туманной" дневниковой записи, как раз в связи с требованием "защиты отечества": Я всегда так "любил" армию, что меня прямо во время призыва сажали в тюрьму (12 июня 1940). Анджей и Барбара обосновались в Париже, благодаря связям молодой инженер рассчитывал на скорую командировку в Буэнос-Айрес, в польскую экспортную контору, но начавшаяся Мировая война нарушила стройный план. Бобковский устроился работать на фабрику боеприпасов в Шатильоне. Там служило много поляков, и главным занятием Анджея стала правовая и социальная защита соотечественников. Он хорошо владел не только французским, но и немецким, и английским языками, так что ход Мировой войны почти не влиял на карьеру Бобковского.
Прекращение огня будто приободрило всех, в городке праздник
События между тем развивались для антигитлеровской коалиции по наихудшему варианту. Польша через месяц после начала войны вновь перестала существовать. Позднее, 8 декабря 1941 года Бобковский упомянет в дневнике о смерти Дмитрия Мережковского, чьими книгами мама практически кормила его. Зинаида Гиппиус тоже вела в 1939–1940 годах дневниковые записи: Друзья-убийцы сошлись в Брест-Литовске, делят полузадушенную Польшу… Англия и Франция обращаются с Польшей немного как Бог с Иовом; ничего, мол, терпите пока, а потом у вас будут новые дети, новые волы (20, 21 сентября 1939).
Полгода шла "странная война", пока немцы не опрокинули Западный фронт, поставив Францию на грань поражения. Бобковский начал вести дневник в конце мая 1940 года, когда в воздухе повисли враньё и недосказанность (20 мая 1940). Есть в дневнике и ретроспективные записи о "странной войне":
В ноябре прошлого года я видел, как военные расхаживали по городу в тапочках (21 мая 1940, о частях, потерпевших поражение в Арденнах).
В мирное время французы забыли о войне, во время войны они не смогли забыть о мире (24 июня 1940).
Бобковский вел пространные дневниковые записи на протяжении четырех лет оккупации. Публиковать он их стал уже в 1945 году: фрагменты были изданы во Франции и Польше. В 1948–1950 годах готовилось полное издание на родине, но в итоге матери Бобковского тексты вернули. Дневник времён оккупации вышел во Франции в 1957 году, когда автора там уже давно не было. После крушения нацизма Бобковский активно участвовал в жизни польской эмиграции: состоял в организации "Независимость и демократия", подружился с Гедройцем и Чапским, его прозу печатали в "Трибуне" и "Культуре". Но индивидуализм и космополитизм в душе Бобковского победили. В 1948 году они уехали в Гватемалу, как оказалось, навсегда. Кажется, кумиром Бобковского был Джозеф Конрад – эмигрант, космополит, странствователь. Конрад побывал в экзотических краях в первой половине своей жизни, у Бобковского получилось наоборот. Он продолжал свою литературную работу и в Гватемале, но там он предпочел иное призвание, начало которого, впрочем, зафиксировано ещё в военном дневнике: Я не пишу, не читаю, не думаю, а делаю модель старой французской авиетки. Захватывающее занятие. Вернувшись домой, молча склеиваю палочки, поглощенный проблемами сборки. Бася смотрит на меня как на полоумного и терпеливо мирится с беспорядком и мусором в комнате. Отличный способ расслабиться (1 июля 1943). В Гватемале Анджей открыл магазин моделей и крупный клуб авиамоделистов. К сожалению, в год издания дневника у него обнаружили рак. После мучительной борьбы с болезнью от умер от саркомы в 1961 году, сорока семи лет от роду. Барбара пережила его на двадцать лет, занималась литературным наследием мужа, потомства у них не было.
Событийная канва главного сочинения Бобковского, несмотря на катастрофический свой фон, почти лишена острых поворотов сюжета. С 12 июня по 3 июля 1940 года Анджей эвакуируется с частью фабрики (правильнее говорить о бегстве) в Каркассон, тогда как Барбара остаётся в Париже. Разумеется, в дневнике достаточно выразительных картин "французского исхода": Все, что имело колеса, шло в ход. Какая-то старушка тащила тачки, полные барахла, а чуть дальше ехал трехколесный велосипед с ящиком у руля. На нем сидела еще одна старушка с большой собакой на коленях. Мужчина с трудом крутил педали (12 июня 1940).
И не подумаешь, что страна побеждена, совсем нет; люди как будто очнулись
После капитуляции Франции и упразднения Третьей Республики рабочие получают отпуск. Анджей подружился с польским пролетарием Тадеушем, вместе они предпринимают велосипедное путешествие: сперва к морю (в Грюиссан), потом по всему Лазурному Берегу, оттуда домой, в оккупированный Париж. Бобковский отмечает облегчение, с которым народ встретил окончание странной и бесславной кампании: Прекращение огня будто приободрило всех, придало уверенности. Мне казалось, что они внезапно почувствовали себя так, словно им грехи отпустили. Герои, выполнившие свой долг до конца. В городке праздник. Бистро ярко освещены, двери широко распахнуты, алкоголь рекой и песни (24 июня 1940). Разгром и оккупацию Франции во Франции же пережила Гертруда Стайн. Третий том ее автобиографии посвящен войнам, главным образом, событиям Второй мировой войны. Впечатления Стайн о днях капитуляции очень схожи с дневниковыми записями Бобковского: Все были счастливы, потому что мужчины живы и многие уже вернулись домой. Трудности были, но главным образом личные – наличие бензина и сливочного масла… Я спрашиваю молодых людей, каково им, и они отвечают, что очень довольны – о, сейчас есть чем заняться, надо восстановить Францию, появилось будущее. И не подумаешь, что страна побеждена, совсем нет; люди как будто очнулись.
С октября 1940 года Анджей Бобковский снова в Париже, снова работает на военной фабрике в Шатильоне, помогает соотечественникам на службе, в полиции, в судах. В Сопротивлении не участвует, но и коллаборационистом, несмотря на то что фабрика вооружала вермахт, его назвать нельзя. Фактическая сторона жизни очень проста. Бобковский пишет в дневнике о случаях на работе, когда он помогал кому-то из поляков в сфере юстиции, о посещении театров и выставок, о процветании "черного рынка", об отпускном отдыхе в Бретани, об операции по удалению опухоли в январе 1944 года. Разумеется, Бобковский внимательно следит за международным и военным положением. Круг его общения: любимая и любящая Барбара, коллеги по работе (особенно, многодетная семья инженера Роберта), французские чиновники.
Бобковский – внимательный наблюдатель и слушатель. На выставке импрессионистов он вспоминает слова жены о современном искусстве: У меня такое впечатление, будто это было нарисовано не кистью, а мозгом и нервами. Товарищ по велосипедной одиссее Тадеуш – неиссякаемый источник народного юмора и мышления. Вернувшись в Париж, Тадеуш постоянно ездил к семье в Польшу, и в дни освобождения Франции Бобковский вел с ним воображаемый диалог: Здесь все гораздо мягче. Климат лучше, коровы не бодаются, собаки не бросаются на кошек, вместо клопов изящные блохи, немцы ведут себя по-человечески, а теперь вся Франция освобождается с букетами в руках, с переговорами, с плакатами, под наркозом (20 августа 1944). Но всё-таки главным содержанием дневника становятся мнения автора, основанные на личном опыте – наблюдениях и размышлениях.
Став очевидцем сокрушения и унижения страны и культуры, Анджей задумывается о причинах. На помощь приходят собственные впечатления:
Свобода духа превратилась в своего рода рабство духа
Вдоль дороги мы видели десятки домов, некогда жилых, иногда целые усадьбы: все заброшенное, гнилое, разбитое. В трех – четырех километрах от главной дороги можно найти места, где нет ни единой живой души. Пустыня (1 июля 1940, близ Монтобана, у Тарна).
Я работаю на большой оборонной фабрике (5000 рабочих), где о научной организации труда только слышали. Может, потому, что она национализирована. Бухгалтерия велась таким образом, что ошибки любого рода читались не только возможными, но прямо-таки неизбежными. Результат: при каждой зарплате было в среднем три тысячи жалоб (17 сентября 1940).
Ц. рассказывал мне с типично французским объективизмом о лени и тупости французской молодежи, об упадке ремесел и о скандально низкой производительности рабочих. Никакой дисциплины и повиновения. Он преподаватель в училище при одной из фабрик. В качестве примера рассказал мне, что результаты психотехнических исследований при поступлении в училище ухудшаются с каждым годом. В этом году, например, некоторые 16-летние юноши не смогли написать, как они провели прошлое воскресенье (31 января 1941).
О кризисе бюрократической и образовательной систем Третьей Республики в то же время писал знаменитый историк и педагог Марк Блок, расстрелянный за участие в Резистансе. Бобковский переходит в область историософских рассуждений, обдумывает сущность кризиса французской культуры: Франция перешла от свободы делать то, что нравится, к свободе не делать того, что непосредственно не подходит и что смущает, когда нет внутренней дисциплины. Это апатичная оппортунистическая свобода, все менее творческая, неповоротливая. Свобода духа превратилась в своего рода рабство духа, связанного одним и тем же неизменным идеалом. Франция машинально провозглашает изъеденные молью лозунги, реставрирует антиквариат и слепнет (8 марта 1943). Бобковский читает записки Юлия Цезаря, ищет и находит убедительные исторические параллели: Франция – это Греция периода римского завоевания.
Коммунизм морально вывел из строя Францию, Гитлер физически разгромил ее
Важной причиной поражения Франции писателю кажется влиятельность социалистического движения. Он пишет о коммунистической агитации на фабрике, о стремлении рабочих и профсоюзов ни в коем случае не превышать заниженные плановые показатели (напомню, что речь идёт о боеприпасах для французской армии). Вывод Бобковского решителен: Коммунизм морально вывел из строя Францию, Гитлер физически разгромил ее (28 июня 1940). Позже они с женой знакомятся с польской еврейкой и ее партнёром – испанцем, республиканцем, журналистом, знавшим Пассионарию: И. описывает зловещую роль коммунистов в той ужасной революции, которая переросла в многолетнюю гражданскую войну. "Если бы не коммунисты, республика могла бы победить. Но они начали в Испании создавать Россию" (14 апреля 1943).
Бобковский пишет о повседневной жизни в новой реальности. Жестокость оккупантов, особенно поначалу, он не склонен преувеличивать: Победоносная армия ведет себя безупречно. Я не видел ни одного пьяного немца. Армия владеющих собой безумцев, выполняющая все указания главного врача, тоже безумца. Но впечатляет (25 ноября 1940). Лишь когда учащаются террористические акты резистантов и расстрелы заложников, Анджей говорит о промахах немцев. Внешне дела обстояли вполне благополучно: Париж по-настоящему хорош сейчас, когда нет машин и по улицам ездят пролетки и велосипеды. Спокойствие. Погасли неоновые вывески, а из затемненных кафе долетают звуки вальса. Любые неприятности типа принудительной отправки рабочих в Германию происходят как бы вне реальности. Театры полны, в кинотеатры длинные очереди, женщины и мужчины одеваются элегантно, как никогда раньше. Никто не платит никаких налогов, черный рынок стабилизировался, и, если есть деньги, купить можно все. Верхом извращения являются тайные сеансы американских фильмов за большие деньги. Посмотрев Кларка Гейбла или другую звезду, испытываешь удовольствие от риска и ощущение участия в движении Сопротивления (21 ноября 1942).
Но в целом падение уровня жизни было несомненным. Достаточно привести длинную эпистолярную тираду Бунина. Он писал из Грасса в нейтральную Швецию своему благодетелю Сергею Циону: Что у Веры Николаевны, еще неизвестно, сейчас она в Ницце (куда и я поеду послезавтра), я отвез её на новые врачебные испытания, пока же врачи предполагают язву в желудке: вероятно, отравилась теми истинно страшными даже на вид ржавыми и закостеневшими в морской соли рыбками, что мы иногда покупаем как некоторое острое дополнение к гнилым "земляным грушам", коими мы почти исключительно питаемся за последнее время, иногда просто вареными в голой воде, иногда же поджаренными на какой-то сальной мерзости, называемой вежеталином, каковой вежеталин и эти "груши" добываются у нас теперь уже по записям, по карточкам и в бесконечном стоянии в очередях с пяти, с шести утра: Ривьера теперь – унылая пустыня, оживляемая только оазисами отелей, кафе и ресторанов для богатых людей, которые тайком и мясо, и макароны едят, и папиросы курят, платя за 20 штук "Caporal ordinaire" 60 и 70 франков, ибо законно выдаётся нам на 10 дней всего 40 штук этого черного горлодера, прежде продававшегося в табачных лавках за 2 франка пакет – в эти 20 штук, – вот еще одно тяжкое мучение для меня: не могу писать без куренья, всю жизнь писал с папиросой в руках, а вот теперь даже "Капораля" нет, ибо ведь это издевательство над курильщиком – 4 папиросы в сутки, – равно как и над пьющими вино, – а кто во Франции не пил вина буквально с колыбели? – получающими теперь один литр ординера на неделю (хотя еще имеющими возможность, – если угодно, – находить кое-где, иногда, как редкость, вино с ярлыком, – например, бордо или бургонское, прежде продававшееся за 5 франков бутылка, а теперь 60, 80, 100).
Не обходит стороной Бобковский трагедию Холокоста, хотя работавшие с рукописями писателя филологи отмечают, что фрагменты об антисемитизме в печатном виде сильно были сокращены. О самом явлении Анджей писал так: Некоторые нуждаются в антисемитизме, как в сигарете, черном кофе или алкоголе. У нас, особенно среди старшего поколения, он имел прежде всего характер вредной привычки. К сожалению, у молодых он часто приобретал форму наркотика (1 сентября 1940). Переходя к примерам, 15 декабря 1941 года он упоминает реакцию французов на сообщения о расстреле ста заложников – евреев и осторожный протест "Радио Виши", что подобные методы метят во французов: "Только сейчас, когда дело коснулось евреев, Виши протестует".
Газеты французов лгут, перевирают факты в десять раз больше, чем немецкая пресса
Конечно, присутствуют в дневнике записи о коллаборационистах и резистантах. Сторонний, но небезразличный летописец Бобковский критически оценивает тех и других: Каждое правительство в определенной мере является отражением народа. Францию в настоящее время невозможно идентифицировать с тем, что говорится и пишется официально, но и полностью разделить эти две вещи невозможно. Все еще находятся сотни "собачек" оккупации, готовых выполнять немецкие команды с большей самоотверженностью и рвением, чем это сделали бы сами немцы. Газеты французов лгут, перевирают факты в десять раз больше, чем немецкая пресса. На этом фоне "Дас Рейх" кажется честной газетой (18 февраля 1943).
Боршар считается коллаборационистом, и концерт превратился в политическую демонстрацию и соревнование зрителей. Весь фрагмент Дебюсси он играл под аккомпанемент будильника, заведенного в чьем-то кармане. Потом крики, гул и свист, смешанные с аплодисментами (7 февраля 1942).
Не без любопытства следит Бобковский за претворением в жизнь идеологических схем правительства маршала Петена: Люди отвернулись от модернизма. Франция, будто предчувствуя свой конец, с придыханием смотрит назад, в те времена, когда она еще что-то собой представляла. Если так пойдет дальше, то после войны воцарится мода на шнуровку, кринолины, осовремененное ханжество, скромность и романтическую любовь (5 декабря 1942).
Подробнее о вишистской программе можно прочитать в художественной автобиографии о годах отрочества Франсуа Ожьераса, кстати сказать, сына польской художницы по росписи фарфора. Членство в молодежных организациях принуждало Франсуа сторожить железнодорожные пути (чтобы их не "похитили" резистанты!), обличать империализм янки, вставать в тысячерукий круг для приветствия Маршала. Ожьераса направляют вожатым в колонию для беспризорников, где его ужасают бедность и убогость их участи. Он бывает и в городских гетто, там в домах с двумя выходами потаенно живут евреи; дружит со спрятанным крестьянами молодым евреем, которого они заставляют нещадно трудиться.
Правительство Петена безоговорочно осуждало "новое искусство", именуемое "искусством инородцев", и почитало "истинно-французскими" образцами Клуэ, Бланша, Майоля. Петеновский режим пропагандировал и поддерживал финансами "Возрождение ремесел" – своеобразный возврат к средневековью. В труппе маленького "пастушьего театра" Ожьерас гастролировал по Перигору с кукольными спектаклями; в мастерских Жана Люрса возрождал наряду с другими искусство гобелена. В 1968 г. Ожьерас предполагал, что проживи режим Виши долго-долго, могла бы возникнуть любопытная сельская культура осевших на земле интеллектуалов – возможно, регрессивная:
"Петэновская культура" – явление довольно странное и заслуживает пристального изучения, это была особая идеология, ориентированная на ветеранов минувшей войны и подростков; средний возраст в расчет не брали: одни были в лагерях, другие не желали принимать новые ценности. Идеология для стариков, мальчишек да одиноких матерей, которым только остается мечтать, – культ лесной жизни и бедности.
Немцы войдут в Россию и растворятся в пространстве, как кусок сахара в стакане чая
Так глубоко мысли Бобковского не простирались, несмотря на то что он восхищался французской культурой, не забывал ни на минуту о своем участии в "человеческой комедии" Бальзака. Бобковский был поляком, и его мысли и чувства стремились на Восток. Он ждал, что немцы войдут в Россию и растворятся в пространстве, как кусок сахара в стакане чая (20 ноября 1940). Германию он ненавидел как любовницу или близкого, но предавшего человека, ненавидел за надругательство над европейской культурой, которую сами же немцы и создавали. В окончательную победу Германии Бобковский не верил, но полагал, что войны Третьего рейха непоправимо изменят судьбу Европы, подобно тому, как изменили ее войны Наполеона.
Сокрушение Гитлера он ставил в зависимость от России, которую не любил ничуть не меньше Германии. С Россией воевал отец Бобковского, ее не признавал его кумир Конрад.
О России говорят глупости, и даже наиболее здравомыслящие люди начинают поддаваться иллюзиям. Несколько дней назад я слышал: "Россия становится демократической". Вполне возможно, если Сталин приказал… Коммунизм – не проблема, за исключением того, что он связан с той исконной Россией, где людей учат "быть свободными", лупя их палкой по спине (2 января 1943).
Я использую как можно чаще слова "Россия" и "русские", потому что речь не идет о коммунизме или смене режима. Это пристройки, суть – Россия извечная, которая настолько не знает и не понимает, что такое свобода, что в ней не нуждается. Только Россия была способна создать из марксизма, из частично верной в свое время теории Маркса и его помощников такую карикатуру, такой "квадрат глупости", перед которым человек совершенно бессилен (13 августа 1944).
Самые большие страдания несут не физические мучения, не убийства и преследования, а чудовищная ложь и лицемерие
Несложно догадаться, что Катынская трагедия, которую обнародовала германская пропаганда, совершенно не удивила Бобковского: Убийство тысяч польских офицеров не было бы чем-то исключительным. Наоборот, довольно странно было бы, если бы их не убили. Это уничтожение части польской интеллигенции, о которой России известно, что она никогда не примирится с коммунистической программой. Катынь – просто выполнение одного из пунктов программы "для Польши"… Жуткая, но превосходная карикатура в сегодняшней "Le Petit Parisien". Гигантский Сталин наклонился над маленьким Черчиллем и доверительно говорит ему, прикрыв рот рукой и глядя на силуэт польского офицера, стоящего спиной: "Место польского генерала не в Лондоне, а в Катыни" (15 и 27 апреля 1943). На последних страницах дневника почти одновременно поднимаются освободительные восстания в Париже и Варшаве, и Бобковский следит за кардинально противоположной реакцией антигитлеровских армий. Американцы и англичане ускоряют наступление на помощь парижанам, а советская армада замирает, и писатель уверен, что русские ждут гибели ещё нескольких десятков тысяч защитников свободы Польши: Девушка за рулем санитарной машины смотрит на меня и вдруг спрашивает по-английски, почему я плачу. – Я поляк и думаю о Варшаве. Они тут могут радоваться, нам еще рано. – Миг неловкого молчания. Девушка достает из кармана и угощает меня "Честерфилдом", бормочет что-то лишнее. Я курил сигарету, думая, что в ней мир, который не в состоянии понять некоторых вещей (25 августа 1944).
Автор не может радоваться никакому исходу борьбы между двумя режимами, которые он считал равно преступными:
Самые большие страдания несут не физические мучения, не убийства и преследования, а чудовищная ложь и лицемерие, одухотворение и морализирование. Германии и России можно было бы все простить, если бы, совершая то, что они совершают, они не говорили (15 августа 1943).
Безработный поваренок, отрезающий тупым ножом голову де Лоне (комендант Бастилии), не был преступником, переполнилась чаша его терпения. Русский мужик, вспарывающий живот богача на Волге, был доведен до крайности. Не они были преступниками. В Судный день они обретут место среди праведников, хотя по их руках будет стекать кровь. А Марат, Робеспьер, Дзержинский, Сталин, Гитлер и Гиммлер, хотя, возможно, никто из них лично не убил ни одного человека, являются самыми ужасными преступниками. Потому что они превратили слепое убийство в систему (11 августа 1943).
Вообще, мировоззрение Бобковского не дозволяет ему восхищаться и сочувствовать любым видам принуждения: Россия. Восхищение, безмерное и некритическое восхищение охватывает сегодня всех. Там, под Уралом и за Уралом, на чудовищных фабриках, заводах и в лагерях тысячи рабов-термитов куют оружие для термитов-воинов, чтобы победить другого термита, и весь мир превратить в большой термитник. Я ничем подобным не восхищаюсь. Предпочитаю восхищаться птифурами и красивыми молодыми девушками, не защищающими никакой Ленинград, для которых единственным Ленинградом является постель (31 января 1943).
Строки эти написаны, быть может, с тем излишним полемическим азартом, которым попрекали Бобковского его литературные друзья и коллеги. Но читатель должен понимать, что дневник оккупационных лет – это трен по гибнущей европейской цивилизации: Я сегодня совершенно ясно вижу, что мир не мог победить Германию просто потому, что он был другим, старым миром Свободы. Мир свободы не мог противостоять хорошо организованному рабу (25 сентября 1940). Ход войны не вызывает у Анджея иных чувств, кроме отвращения: С Востока прет хам и варвар, с Запада на четырехмоторных летающих крепостях летит здоровое и румяное животное. А внутри европейский хам, делая вид, что защищает культуру, хочет уничтожить то, что от нее осталось (21 августа 1943, в заброшенном замке у Сент-Сюзана).
Проблему, скорее всего, не имеющую решения, Бобковский усматривал не только в развитии преступных политических режимов, но и в самом вырождении европейского человека, чья неповторимая индивидуальность оказалась подавлена "цивилизацией прогресса": Вообще-то, человек всегда должен быть как белый лист бумаги, на котором есть место для всего. А на самом деле люди очень быстро становятся тетрадкой в клеточку или в линейку или вообще бухгалтерской книгой… люди стали столь же терпеливы, как бумага (27 августа и 15 сентября 1940).
Сколько людей сегодня думает? Они удовлетворяются разбросанными среди отупевшей толпы леденцами готовых ответов
Люди встают утром и спешат на работу, с которой чаще всего их ничего не связывает, в которую они не вкладывают ни частицы себя… Они возвращаются в дома, где, кроме, а чаще всего лишь нескольких личных вещей, им ничего не принадлежит… Все под пепельной завесой анонимности… Сколько людей сегодня думает? Они удовлетворяются разбросанными среди отупевшей толпы леденцами готовых ответов на все вопросы (10 января 1943).
Эту обреченную и прелестную культуру Европы внимательный взор Бобковского высматривает в любой повседневной сценке, чтобы запечатлеть для возможных потомков уходящую натуру: Приехал в Министерство труда поговорить с руководителем отдела иностранцев. Мне он очень нравится. Высокий, худой, изящный, в нем есть что-то прустианское. В прохладном кабинете на его столе стояли распустившиеся пионы, огромные и душистые…Он говорит, что стоит посмотреть "Антигону" Ануя. И вдруг останавливается: "Месье, в двухстах километрах отсюда идут ужасные бои…" (12 июня 1944).
Пожалуй, читателями своих мемориальных дневниковых записей автор подразумевал явное меньшинство. Остальным он предрекал милитаристскую деградацию: Миф, легенда посвящения, эпопея смерти манит каждое новое поколение. Через какое-то время Сталинград будет тем горящим кустом, с образом которого новое поколение захочет пойти вперед, навстречу смерти (6 февраля 1943).
История сложилась так, что Анджей Бобковский, будучи истинным патриотом польского народа и французской культуры, даже не пытался их защищать в годы войн. Главной его любовью была свобода, о простых ценностях которой исчерпывающе и кратко написала Гертруда Стайн, товарищ по несчастью: Все, чего люди хотят, – быть свободными, чтобы не управляли, не угрожали, не направляли, не ограничивали, не обязывали, не пугали, не контролировали, они всего этого не желают, хотят свободы.
Сделанный сознательно выбор, по сути, обрёк Бобковского на вечное скитальчество, и ещё хорошо, что ему сопутствовала Бася, друг-жена. Об этом бегстве, которое прекратится лишь со смертью, Анджей написал почти на первых страницах своей книги: Жизнь давала нам тяжелые чемоданы и бесконечное число прощальных поцелуев. Тень этого таилась даже в самых счастливых наших мгновениях (12 июня 1940).