Артём Чех в передаче «Моя отечественная война». Писатель родился в Черкассах в 1985 году. В 2002 году переехал в Киев. Начинал писать по-русски, потом перешёл на украинский. Воевал в Луганской области. Написал документальную книгу о войне «Точка нуль». Лауреат нескольких литературных премий.
У меня много было причин пойти на войну. Одна из них достаточно банальная: у меня красивая жена, которая смотрит на других мужчин, которые ходят в военной форме. В наше сложное время отсиживаться дома некрасиво, так мне казалось. Началось все с Майдана, мы с моей женой пошли туда и отстояли весь Майдан. Нельзя было не пойти, я это прекрасно понимал, начиная с Крыма, с марта месяца. Я тогда пошел в военкомат, мне сказали, что, наверное, надо подождать. Потом был Иловайский котел, я опять пошел в военкомат, мне сказали, что еще не время. Потом было Дебальцево, я снова пошел, мне сказали: ждите повестки. Я терпеливо ждал повестку, дождавшись ее, я тогда же принял решение идти. Но в первую очередь мне было стыдно.
Военкомат произвел впечатление. Уже позже, когда меня направили в учебку в город Ровно, я понял, что я попал не совсем в свою социальную среду, эти люди не совсем моего круга ребята. Простые мужики из деревень, в основном из Западной Украины, и общего у нас, честно говоря, ничего не было. Пришлось привыкнуть к этому, пришлось привыкнуть к тому, что командиры отдают приказы, а я их выполняю. Две недели для меня прошли, наверное, одни из самых тяжелых в моей жизни. В час ночи нас будили, в палатки забрасывали дымовые шашки, выгоняли на улицу, заставляли отжиматься, бегать, выполнять какие-то глупые вещи. Наверное, ноги всего этого растут откуда-то из Советского Союза. Я очень много думал о том, нужен ли я здесь, правильный ли я сделал выбор. Я же знал, что меня ждет впереди отправка в зону боевых действий. Возможно, где-то в глубине души я малодушничал, возможно, думал о том, что я не хочу туда попасть, потому что я человек XXI-го века и не готов стрелять в других людей и убивать их тем более. Но тем не менее, ты сделал свой выбор, уже нет пути назад. Мы приехали на место и от наших предшественников, от предыдущей бригады, которая стояла на нашем месте, остался столб с указателями «Киев – 630 километров. Армия РФ – 2 километра 100 метров». Было ощущение, что враг здесь, он близко. Мы прекрасно все понимали, взрослые ребята, что ничего красивого в этом героизме нет, это только красиво в книгах или в фильмах, а по большому счету весь этот героизм заканчивается там, где начинается реальная смерть, кровь. Слава богу, они случились не так быстро, как мы думали. Тогда была какая-то фаза перемирия. Мы приехали в сентябре месяце 2015 года, до 8 ноября с их стороны не было ни одного выстрела. Стреляли мы и, наверное, только с испугу, то есть мы услышим какой-то шорох в кустах, открываем огонь, потому что нам страшно. Мы только приехали на передовую, мы ничего не знаем, не знаем, кто здесь может быть, что нас ждет. Враг обезличен, ты его не воспринимаешь как конкретного человека или конкретную нацию, конкретно кого-то, ты знаешь, что он там есть, у него есть оружие. Скажем, во Вторую мировую войну у солдат Советского Союза был враг — это немец, точно так же должен быть наш собственный немец, но нашего немца не было, мы его не видели, долгое время не видели, он – тот, который где-то там сидит. Без сомнения, он подлый, без сомнения, он страшный, без сомнения, он хочет убить нас. Возможно, мы не до конца понимали, что там сидят точно такие же испуганные ребята, как и мы, возможно, там сидят беспощадные казачки или «отпускники» российской армии, мы этого не знали, мы это узнали уже гораздо позже, когда впервые увидели нашего врага, увидели в бинокль зимой 2016 года. Мы немного выдвинулись вперед и увидели триколоры на петлицах, мы тогда поняли, кто наш враг. Иногда мы его ощущали на каких-то растяжках или минах. Иногда что-то прилетало с той стороны — мины, снаряды, но самого врага не было. Когда мы его увидели, мы поняли, что у него есть лицо, у него есть конкретные позывные, имена, тогда совсем по-другому заиграло. Я был стрелком, старшим стрелком, то есть человеком, который из автомата должен просто стрелять по врагу. Чуть позже меня сделали наводчиком БТР, это человек, который сидит в БТР, нажимает на кнопку, и стреляет.
Поначалу нас было слишком много, то есть много было бездействия, было много лени, соответственно пьянство и прочие неприятные штуки. Потом нас стало очень мало, потому что часть уволилась. Нам приходилось быть на постах сутками, 6 человек на одной точке, которые наблюдают за периметром, следят за тем, чтобы не пробралась вражеская разведка. Очень много времени уходило на то, чтобы обустроить свой быт, копание каких-то ям, постоянное усиление блиндажей, готовка еды, стирка, просто жизнь в обычных полевых условиях. То есть люди, которые выбрались, грубо говоря, на пикник, но кроме того они несут еще какую-то службу, иногда постреливают, иногда прячутся в блиндажи, чтобы не упало на голову какое-то тяжелое железо. Мы с ребятами занимались спортом, смотрели кино. К сожалению, чтение было как-то парализовано. Мы больше получали информации и каких-то эмоций от того, что происходило вокруг. Чувство смерти было постоянно. Приходили какие-то известия из соседних рот о том, что там кого-то застрелили, на кого-то упала мина, порвала в клочья парня, и ты знаешь его. А там ребята наткнулись на растяжку. Наша рота каким-то чудом за первые 7 месяцев не потеряла ни одного бойца. Были раненые, в основном это растяжки. Все-таки два километра — достаточно большая дистанция, автомат не достанет, пулемет не достанет. Но позже начали гибнуть ребята по глупости, опять-таки алкоголь и прочие неприятные штуки. И уже когда я уволился, когда пришел на дембель, один за одним на том месте, где мы стояли, начали гибнуть ребята из роты — мины, гранаты. Вплоть до того, что моего командира роты просто неизвестно кто, свои, враги, и это до сих пор никто не знает, просто расстреляли, и все. Это чувство смерти настолько страшное в своем православном мистицизме, что первые месяцы пребывания в АТО мне все время чудились мертвые ребята, которые там погибли до нас, они преследовали, эти ребята, нас, по крайней мере, меня точно. Мы знали, что они где-то рядом, но не могли этого объяснить.
Мой первый отпуск случился через два месяца после того, как я прибыл в зону боевых действий. Как раз тогда заканчивалось перемирие, начиналось очередное обострение. Я помню, что первая мина прилетела в день моего отпуска, когда я собирался отъезжать. Когда прилетела первая мина, мы ехали в поезде из Константиновки в Киев, переживали. Но больше мне хотелось увидеть своих родных. Я просто с нетерпением ждал, когда я увижу жену, когда я увижу ребенка, в деталях представлял себе, как это все будет. К моему удивлению, всё случилось, как я себе представлял. То есть я прихожу к своему сыну в детский садик, сейчас он уже во втором классе в школе, приношу какую-то игрушку — это было «Лего», его удивление, его радость, что папа приехал. Я не выходил из дому первую неделю совсем, я не мог выходить из дому, мне казалось, что все вокруг чужое, не мое, лишено какого-то смысла, того, которым сердце мое было наполнено. Потому что мне прежде казалось, что вся страна живет войной, потому что я жил этой войной. Мне казалось, что вот, она здесь рядом, хотя, приехав в Киев, я понимал, что они ее не чувствуют, война где-то далеко. Уже позже, когда я пошел на дембель, я сам понимал, что она далеко. Сейчас я не воспринимаю ее так близко, как воспринимал тогда — это нормально. Тогда мне казалось: как вы не можете жить этой войной, как вы не можете понимать ее, как вы не можете ценить этих солдат, которые там стоят, в том числе и меня?
Однажды ко мне приехала жена, это было через две недели буквально, как мы приехали в АТО. Яркие воспоминания по этому поводу. В Артемовск она приехала, я подошел к своему командиру роты и говорю: «Капитан, ко мне приехала жена. Точнее не ко мне она приехала, а в зону АТО. Я могу ее увидеть?». «Конечно». Я приехал, это было удивительно, потому что я ходил в ближнем тылу в форме, и мне казалось, что вокруг одни враги, мне хотелось поскорее спрятаться, не ходить в этой форме по улицам. Было ощущение легкого счастья, эйфории, вместе с тем сожаления, печали, грусти от того, что завтра мы расстанемся и, наверное, месяц, два, три я ее не увижу. Казалось, возможно, вообще никогда не увижу. Но тем не менее, увидел, она ко мне приехала еще раз. Это было уже под конец моей службы, мне три месяца оставалось до дембеля. Она приехала в город Северодонецк со своей новой книгой, со стихами, там выступала. И мне опять командир роты, уже другой командир роты, сказал: «Конечно, езжай». Я поехал на три дня в Северодонецк, вызвал таксиста прямо на позиции, ко мне приехал таксист, вез меня за 80 километров от тех позиций, где мы стояли. Все эти 80 километров я ехал, детально представлял, как мы увидимся. Но в этот раз я не чувствовал того счастья, той эйфории, которая была в первый раз, мне наоборот хотелось побыстрее отбыть, грубо говоря, эту повинность. Потому что я был уже достаточно долгое время на передовой, уже был 7 месяцев, и встреча нарушала мой покой и распорядок моего дня, который я выстроил за эти месяцы для того, чтобы чувствовать себя в своей тарелке, чувствовать в каком-то том русле, которое помогает мне выжить и оставаться психологически здоровым. Потому что, либо ты спиваешься, либо находишь утешения в каких-то глупостях, поездках в деревню к девочкам местным или еще что-то. Я приехал, мы ходили, гуляли по Северодонецку, я просто ждал того момента, когда мне можно уезжать назад на позиции, хотя мне было хорошо с ней. Но было настолько печально, настолько сложно понимать то, что я не могу быть в этом гражданском обличии, и что мне все равно нужно вернуться. Это был как раз апрель месяц, мне еще три месяца оставалось служить.
Я помню, что, уходя в армию, я думал, что я не хочу погибнуть в первую очередь из-за того, что у меня есть сын, которому нужен отец, я хотел видеть, как он взрослеет, хотел бы видеть, как он растет. Я, честно говоря, не помню, как он воспринимал мое пребывание там. Сейчас сложно вспомнить вообще какие-то отношения с ним, потому что, когда ему было пять лет, он что-то понимал, он понимал, что я на войне, но его представления о войне были достаточно абстрактные и не настолько конкретные, как сейчас. Сейчас перед тем, как приехать в Прагу, меня вызвали в военкомат и сказали, что хотят забрать на учения. Я сказал сыну, он не совсем понял, что это учения, он подумал, что меня хотят опять забрать на войну. И он расплакался, сказал: «Я не хочу, чтобы ты опять ехал туда, потому что я не хочу жить без тебя. Я понимаю, что тебя там могут убить». Я ему говорю: «Это просто учения на месяц, это сборы военные. Я должен». Я не поехал, потому что у меня есть веская причина — я в Праге представляю Украину как писатель. Мой военком сказал: «Да, конечно, это причина, ты можешь не идти на сборы, они не настолько сейчас важны». Я понял эту разницу между восприятием моего сына, восприятием войны моим сыном тогда и сейчас. Потому что сейчас она для него конкретна — это смерть. Он очень боится, как ни странно, химической атаки и атомной войны, откуда-то он придумал себе странные фобии. А прежде для него это было какое-то продолжение Майдана. У него какие-то странные фамилии постоянно крутились — Янукович, Путин, Путин, Янукович, он постоянно их проговаривал, война, это все у него перемешалось. Наверное, был дикий сумбур в голове, а сейчас это все конкретно: есть война, есть война с Россией. Он это прекрасно понимает.
Для себя до конца я не определил, что для меня есть патриотизм, любовь к моей стране. Очень сложная тема, потому что долгое время как бы не определял для себя вообще такого понятия как любовь к стране, живу и живу себе. Почему я вообще пошел туда? Для мирного населения, наверное, вообще сложно понять такую штуку как война. В 2014 году мы все этого не ждали. Был Майдан, была смерть, мы понимали, что никакая революция не обходится без этого. Но чтобы одно государство нападало на другое в XXI-м веке — очень сложно понять. Многие люди просто ломанулись тогда, грубо говоря, на восток, не зная, что их там ждет, воевать, не воевать, помогать. И мне хотелось, но что-то сдерживало, сдерживала семья. Мне говорили мои друзья: слушай, есть куча ребят попроще, которые могут пойти. Я с ними тогда тоже ссорился и говорил: как могут быть ребята попроще, мы все живем в одной стране, нет ребят попроще. Грубо говоря, пусть дети гречкосеев идут воевать, а ты можешь написать книги. Я говорю: я может быть ничего не напишу, может быть, как раз и в этом есть смысл: пойти туда и понять что-то, кроме того, чтобы защищать свою страну от агрессора, понять, что-то осознать и дальше жить. Но как я могу жить дальше, зная, что я не пошел, потому что испугался или подумал, что есть ребята попроще. Я люблю свою страну и всегда любил ее, даже тогда, когда читал исключительно русскую литературу, моя мама по профессии преподаватель русского языка и литературы. На моих полках кроме трехтомника Марка Вовчка никогда не было другой украинской литературы, это все пришло гораздо позже. Для меня не было никогда разграничений между украинской литературой и русской литературой, для меня это все было едино. А уже потом, когда я закончил школу, я начал понимать, что есть страна Украина, и я в ней живу. Это как раз было время позднего Кучмы, когда я осознал то, что я люблю свою страну и что, возможно, когда-нибудь за эту страну придется и побороться.